Глава 10. Затворничество
…Как они с Ли расстались? Он сказал “пока”, или “до свидания” или “прощай”? Погодите, мог он совсем ничего не сказать? Совсем мог, и мог не подходить, тогда на старте, когда так быстро всё перескакивало с одного обрыва мысли на другой, когда он застал её в тени с особенно жуткой в её глазах опасностью. Он сам противоречит себе, находя уместным находить других, ритуально вызывать их из состояния покоя, чтобы одолеть вездесущую неуместность внутри него. О, и этот акт, всё равно, что пуще подтвердить её, намотать на палец клубок жалости к себе, чем он, возможно, с усердием куда более рьяным, чем к чему бы то в жизни занимается. Трудно оценить себя трезво, являясь самым дорогим, что у тебя есть.
И страшно не быть скучным, нет, страшно только подтверждать свою ограниченность; где? в глазах… Нечего на меня смотреть. Нечего меня слушать. И подтверждать не к чему. – Его недавний разговор, похороненный заживо, спешил напомнить о себе, с буйством стуча по стенкам гроба. Ладно; это лишь повод подсыпать в яму очередную горсть земли… А ведь когда-то он рыл эту яму… В ней изначально не могло быть места для двоих…
Наставничество Мистера Китти, однако запустило в нём процесс неизбежной рефлексии, протоптало дорогу, откладываемую за сомнением перед ветвями и дебрями… Ветви материальные встретили его на подступи к лесу, на который стоило смотреть как на картину, прежде чем проникнуть в её плоскость. Темно-зелеными, опрокинутыми по холсту гранулами листья распластались на поверхности неба, сбавляя частоту, по мере приближения к нему.
Влияние вечера, знаменовало для него начало неопределенного раздражения, пробуждало самого придирчивого из всех вероятных критиков; тогда всякое кино дня, просмотренное до титров, подвергалось строгим вердиктам. Потраченное хотелось отспорить, упущенное, напротив, наверстать, а когда трава укладывалась под ветром, ему хотелось идти против неё, против порядка… “Всё, что идёт против порядка ведёт к раздору.” – в таком духе заметил бы на сей счет Мистер Китти. Кажется, растворившись тогда вдалеке, он перекочевал в его голову, и раздает от туда дополнительные точки зрения, а самому ему остаётся расставлять их по пришедшим на ум предложениям. Впрочем, другие, остановившиеся также внутри его мозга, нашли бы сказать об этом что-нибудь другое. И нет возможности обнулиться, определяться новыми, личными точками.
Если он “переступил через забор” самостоятельно, значит достаточно высок для шага, значит направление должен знать сам… ну или должен задать… сам. Только сейчас он вспомнил о надобности мотива к своему направлению, зайдя далеко, потеряв “розовую долину”, за мгновение решившись содрать наболевшую корочку с раны, и не почувствовав боли… Странно ничего не почувствовав, и оттого в пустоте готовясь к её внезапности.
Теперь он идёт по лесу, холодному и тёмному, но уверен вопреки; ничто огромное больше не выйдет на него из тени… Потому что одиночество стало его новым домом, оно одно всегда им и было. Деревья никогда не нападали, а укрывали своим покалеченным строем, покоем и уютом, а он отстранял их, в поисках укрытия во вне... Он внушил себе.
Одна лишь бессодержательность осталась за назойливыми, авторитетными мыслями, и вышла провожать его на глухой дороге. Она оказалась куда добрее их, согласнее и единее, выбросила, то, что приходилось считать нежелательным, отталкивать, и что приближалось, несмотря на это беспрепятственно.
Беспрепятственно… так он прогулочным шагом приближался к укромной часовне. Она завидилась белым брусом, бежевой черепицей – простым вкусом всего собирательного, гордого в своей стандартности. А как она была безопасна… Лесу своему часовня соответствовала с нужной умеренностью: в уголочках покрылась пятнышками сырости, на краске облупилась частой, но мелкой сеткой. Она воспринималась должной, хотя точно была не там, где должна быть… В провинции на юге, где-то в месте не связанном современностью. Она выглядит похищенной оттуда. Среди лесной чащи, явно не пользующейся популярностью посетителей, живёт она смиренно по новым правилам, по законам места, не пользующегося популярностью у зрителей – по законам закулисья.
…
Он оглядывает строение: тропинки к нему нет, и он сразу чувствует, что это даёт позволение пройти мимо, по крайней мере, то будет не так заморочено-трудно, как попытка проникнуть туда… Но он подсказывает себе во что бы то ни стало там оказаться. Интерес ломает его, и вот он ломает сухие ветки и колосья на пути. Подойдя, отходит от хлестающего ощущения их самозащиты на себе; стоит у дверей.
Каменные ступени овиты паутиной, осыпаны жухлой листвой. В беззвёздной лесной постылости с них испаряется холод, но днём они бы были раскалены… Через мир он заброшен в одно заброшенное зданьице, в ветхий символ покоя и покаяния… Он тяжело толкает узкие входные ворота, они распахиваются, пропуская уличную пыль вперёд него. Он заходит, готовясь к соответствующему запустению внутри.
Внутри глухо, тайно, от алтаря зажжённая свеча доносится теплом дребезжащего света, она либо чуть не потухла, испугавшись ворвавшегося, либо только вспыхнула, встречая. Прямо к ней не пройти из-за препятствующих шагу нестройных лавочек; они, заколоченные окна – дерево здесь сговорилось преграждать путь к свету. Заскрипели разъехавшиеся паркетные доски, пропитанные ладаном и воском, под ногами, пробирающимися через заставленный зал в глубину к тщедушному огоньку.
Ему нашлось место в первом ряду, не слишком скромно и типично для одинокого захожего, но так ближе к свече... Зачем её однажды нарядили шапочкой из огонька? Чтобы он оттеснял, разваливал её стройные параметры до бесформенной
расплывшейся массы… С верхушки оттекало по крупице, а значит размягчённое тельце без жалости и ропота теряло себя. Лучше не смотреть.
Заглядываясь на всех возможных сторонах кроме, он долго не мог отрезветь под колыхание жгучей струны, неведомые отзвуки её то ли внутри, то ли снаружи, под нарастание и опадание нимбов, рисуемых этой же пылкой кистью на пустой стене, ощущал себя деталью вечного обряда, прощающего любой опыт. Опыт представился отныне покладистым, подконтрольным, воспоминания освобождали, и он вспоминал…
Случалось, к кончикам пальцев подступали холодные волны взросления, и он смотрел лишь в даль, питаясь иллюзиями, отмеренными на каждый день в сухом пайке впечатлений, таких, каких по его же мнению ему было бы достаточно. Страх... эта леденящая вода у ног ощущалась всё чётче при одной новой необходимости. Взрослеть. И по вечерам предсказания окончания бытия, сгущались, действовали на это сердце, ограждали эту озабоченную голову от гавани во время любого занятия. Своё непонимание жизни он признал давно, но с тех пор как происхождение раны стало известно, она не зарастала. О, понимание проблемы далеко не шаг к её решению!
…
Обычай любых шатких дум – постоянно смещаться в стороны далёкие от собственного прожитого и зыбкого проживаемого. Вскоре и его мыслительный аппарат стали интересовать вещи абстрактные; а именно действительно вещи, предметы… Всё содержимое закулисья: жёлтые обои на первом уровне, каркасы и крыши домиков на втором, больничные койки и буклеты на третьем… Вещи… они грустят, или им хорошо? Отказавшись от своей немой функции, они всё никак не могли найти ей замену, и остались навсегда пусты… Он почувствовал связь со всеми ними, они чем-то похожи – вместе укутались молчанием. Как вещам, что справились (но, возможно, не существуют) без наблюдения, – он провёл рукой, ощущая гладкую и треснутую поверхность, при том не смея оторваться взглядом от общей комнаты, – как всем этим некрашенным (и неокрашенным), затёртым скамьям, ему тоже не должно быть доказательства, взгляда. Так уж необходимо существовать, когда можно быть как они? Когда можно быть одним?
Всё перестаёт интересовать…
Все органы чувств окантовывают свечку, сердце колотится. Подсвечник удерживает её худенькую фигуру посреди пространства, куда должны быть устремлены взгляды прихожан. Ей не сбежать. И он не сбегает, сидит и смотрит, приковав и свой взгляд в знак солидарности. Осознание одиночества за спиной не приходит ни на миг.
…К чему он шёл всё это время? Удостаивать их внимания?…Как оставил прошлое, сохранив память о страхе? Значит, не оставил… Тогда надолго ли без сожалений оторвался от его определения? Кого он искал? Зачем ему “открываться” перед кем-то? Зачем какое-то слово, задевающее его мысль… то, что зовётся ответ? И чей-то настоящий смех…
Может интерьер на время оторвал его, дабы позволить понять его, себя самого понять? Или он всегда такой, и был и будет… И никакое имя ему не нужно, не нужен никакой контекст? Контекст! ярлык, от которого здесь можно стать свободным… Вместе с ярлыком там повесили и меня самого – в среде это называется судьбой… Имя – значимость для кого-то, имя встроит в логику кого-то то, что не должно принадлежать, и оно станет принадлежать. Пора! Пора оторвать это имя, взять и.. – он схватил свечку как нечто, с неподобающей силой, – ..нет, ни в коем случае не оставлять. В свои руки я возьму предопределение, и сделаю его определением... – За сколько времени сгорает свеча? Эта усилила рыдания, спешила обжечь сгибающие её руки, пока они ждали последнего момента, момента, чтобы отпустить её на доски, – Исчезай, Тим…
Всё засияло. Ограждавшее, укрывавшее его дерево и теперь встало на сторону своего завсегдатого подопечного, приняло образ прямого проводника к свету, ярче которого нет в людской памяти – к огненному свету.
…
Потом он путешествовал ещё очень долго.