вместо пролога
Пустота впервые зашла почти смущённо. Словно не зная, зачем пришла. Неловко переминалась с ноги на ногу у порога, вглядываясь, примечая зачем-то (это было почти забавно, Я. почти засмеялся), и бесшумным шагом прошла внутрь. Вернее, попыталась пройти. Шаг-то у неё бесшумный был, а вот ходить правильно она не умела. Шаталась, как последний пьяница, задевая все кругом. И книжки с полки сваливалила, и статуэтку балерины (белую, старую совсем, но все равно красивую) разбила, и на медведя игрушечного наступила, и ногой о тумбочку ударилась. Ударилась и упала, драматично, пафосно, будто так и задумывалось, будто всю жизнь тренировалась так падать. Я. хотел бы, чтобы и его так научили. Пустота подползла к нему обессиленно, положила голову на колени, заглянула в глаза и поселилась в них навсегда.
Дом у Пустоты получился не очень красивым, каким-то крищаще-уродливым, кривым, неправильным. Калитки у него были перебитые, окна грязные, с разбитыми стёклами, а двери клонились куда-то в сторону и, казалось, скоро отвалятся. Я. даже стыдно стало, что у него такая душа. Но он убедил себя, что в красивые, не такие души Пустоты (или как правильно?) не заселяются и спокойно не живут. А эта вон устроилась хорошо, чай с кардамоном пила, в беседке (тоже, правда, поломанной; у него в душе вообще все поломанно-переломанно) отдыхала и вроде не жаловалась. Да и чего жаловаться: кормили исправно (питание-то трехразовое), по спинке чуть что гладили. Не работа, а мечта. По крайней мере, Я. надеялся на это.
Пустота была красива. У неё волосы белые-белые, прозрачные-прозрачные, как изнутри светились, по плечам волной стекали, укрывали, словно одеялом (настолько длинные и густые они были), обвивали и душили иногда. Они пахли сгнившими яблоками. Пустота была дружелюбна. Пустота тянула руки, такие же прозрачные, обнимая, трепала по голове и угощала чаем. Не очень вкусным, заплесневелым и холодным вечно, как и она сама, но Я. всегда пил, потому что отказать ей было невозможно.
И всё-таки был у Пустоты один недостаток — она ревновала. И ревновала ко всем, кто попадётся на пути. Гремела битыми стёклами, треслась от гнева и яростно раздувала ноздри. Кричала, плакала и снова кричала, закатывая истерику каждый раз. Она выгнала все эмоции, которые жили в доме, поставив на их место фотографию с чьим-то размытым лицом (не рассмотришь, как ни пытайся), и оставила только Печаль. Печаль всегда появлялась редко и не к месту, смотрела вокруг влажными оленьими глазами и была настолько маленькой и никчёмно-смешной, что ревновать к ней не было никакого смысла. Но Пустота все равно ревновала, без этого, наверное, и не была бы Пустотой.
А больше всех она ревновала к Памяти.
Память Я. была похожа на него самого. Разбитая, грязная, искаженная, как в кривом зеркале, наизнанку вывернутая, испачканная в саже и земле. Она билась на части, крошилась осколками стекла, впивалась в ладони, скрипела на зубах и, царапая, застревала в гортани. Она полнилась ароматами, звуками, обрывками (детских снов? реальности?). Но стоило ей только попытаться вернуться в дом, как Пустота выгоняла её раздражённо, не пуская даже на крыльцо.
Поэтому Я. тайно встречался с Памятью по ночам, когда Пустота засыпала, свернувшись змеей на груди, и вспоминал. Вспоминал бессонные ночи в старом подвале, где встречался со своими друзьями. Подвал пах сыростью, тиной и гарью, был тих (лишь гавканье и рычание друзей разрушали его молчание) и больше напоминал спичечный коробок. Пол его был твёрд и покрыт странными колючками, и, падая, Я. сдирал кожу на коленях в мясо. Друзья грызли здесь кости и делились с ним, дрались, играли, кусая его руки и ноги, разрывая их когтями. Они пахли шерстью, ночью и грязными лужами.
Вспоминал скопление теней, что-то говоривших ему. Тени были разные: огненно-горячие, тёплые, холодные. Они бесновались, петляли, мелькали перед глазами, и Я. пытался отгонять их прочь, но тени не отставали. Они (безликие, нечистые и вроде бы мёртвые, и не мёртвые, потому что смерти ведь нет) кричали, смеялись и шумели, звеня голосами, словно ключами. Однажды одна тень назвала себя мужчиной. Так Я. понял, что тени делятся на мужчин и женщин. Последние нравились Я. больше. Они пахли свежескошенной травой (мужчины пахли слаще — ванилью, смешанной с жжёной корицей), были приятнее на ощуть, кожа у них была грубее, голоса — холоднее, а смех — красивее. Я. мог слушать и слушаться их вечно.
Единственное, что он не смог вспомнить — это как попал сюда. В здание, которое называло себя Дворцом. Здание было старо, серо, уныло и ничем не отличалось от памятников жилищной скорби, возвышающихся по обе стороны от него. Оно делилось на два разделения и два этажа. На нижней части его Я. сосчитал ровно семсот пятьдесяти три трещины. Они были достоянием, историей дома, и каждая из них рассказывала о своей жизни, жаловалась на неугомонных детей и радостно утверждала, что она здесь навсегда. Наверху, и на острых зубьях, тянущихся к небу, на и странном молоточке, изображённом меж ними, трещин было ещё больше. Но Я. не считал их, потому что не мог достать. Он никогда не говорил с ними, да и трещины верхние были слишком высокомерны, чтобы разговаривать с простыми людьми. «Им директоров да врачей всяких подавай!», так сказала семьсот сороковая. Она была самой большой, самой длинной и самой старшей из всех, поэтому знала лучше.
...Память возвращалась в дом постепенно, заняв место под крышей. Тихо-тихо, стараясь никому не помешать, сворачивалась в клубочек и зажималась в углу. Но и это Пустоте не нравилось. Она заливалась слезами, разрасталась ещё больше и пыталась выгнать Память метлой. Так продолжалось несколько недель.
А потом появился он. И Пустота с Памятью зажили спокойно.