Малахитовое сердце ........ · страница 1 из 1
Страница 1 из 1

........

16 апреля 2020, 20:03

Сердце ее — маленький сгусток тепла: ничего необычного, такой есть почти у всех, но без него становится всё-таки непривычно. Не холодно даже — скорее, просто зябко, неуютно, слякотно, точно бежала куда-то поутру, боялась опоздать, а потом наступила в оставшуюся от зимы лужу, поняла, что стоишь в той босиком, вокруг бесится солнце, осуждающе косятся люди, играют с костлявыми деревьями длинные апрельские тени, а в голове гаснет тусклый огонек намертво разбившегося рассудка: и куда ты гналась? Зачем? Ради чего? Кто вообще занес тебя в этот город, год, мир?

Коридоры Драконьего Подземелья не темны — здесь достаточно света, чтобы навсегда отлучиться от страха загробного прихода. Наговоренная луна, провисающая под клычными сводами, бесконечно огромна, всегда полна, застывает в четырнадцатую полночь, повторяющуюся круг за кругом, мигает белым, песчаным, матовым, никогда никуда не уходит, спит.

Шаги звонки, отражаются от каждого застенка, выдают с головой тем, кто не так уж и хочет о ней знать; в Драконьем Подземелье как будто бы нет ветров, но стоит только Эмме затеплить свечу, как та тут же тухнет: наверное, дело даже не в ветрах, думает она. Просто кто-то невидимый постоянно ходит рядом, сторожит, прикладывает палец к черным губам:

«Тш-ш-ш, что ты? Здесь не то место, где можно разводить огонь. Здесь — плачут мертвые. Мертвые не могут коснуться огня, мертвым лучше бы вообще никогда не помнить огня. Поэтому не надо, оставь, не дразни их, не делай».

Эмма верит, что здесь обязательно должны водиться те, кого нельзя разглядеть: и совсем не важно, хотят они показаться на глаза или нет; Господь, быть может, и повелел пространству подчиняться самым сильным из людских желаний, но и люди здесь — не люди, и земля — не земля, а одна сплошная пустота, где раны зияют черными провалами и никогда не приводят к смерти, пепел осыпается табачным вскрытием на обескровленную ладонь, да и земной Господь, грустно то или нет, не имеет на самом деле ни мемории, ни тризны, ни власти.

Она говорит, что не боится его, и она не лжет: просто иногда, когда память выталкивает на поверхность обломанные осколки растоптанного солнца, ясного василькового неба, пролитого на кожу тепла, девочку начинает пугать в равной степени всё.

В такие дни, моменты, часы — в Драконьем Подземелье нет времени, здесь никто не повторил стрелок и циферблатов, воздух ломается черными дребезгами, материя вовсе не так материальна — ей хочется отдать за свое искупление не столько сердечный клапан, сколько прежде драгоценные витражные воспоминания; она бежит по абсолютно одинаковым тоннелям, смотрит, как на пол проливаются кровью тени, глохнет от шепотов, что вьются внутри и снаружи.

Побежка прекращает быть так уж легка, ноги надламываются, прежние прогулки по воде всё больше затаскивают на дно — ее вера крошится, вслед за той агонией вспыхивает прожженная фитилем душа, губы кривятся в рваном звенящем крике, ладони пытаются вырвать отращиваемые половину жизни волосы, накрыть уши, выцарапать глаза.

Эмме хочется увидеть хотя бы немного звезд, чтобы поверить в истинность преследующей по пятам ночи, хочется снять туфли, задрать юбки, по пояс погрузиться в летнее марево: заросли колючки и гребенщика, ромашки и древесного папоротника с твердым росистым листом, что пахнет не то молоком, не то цикадой и черноземным компостом.

Каждый вдох остер, лезвием полосует грудь; именно здесь Эмма впервые осознает, насколько она на самом деле слаба, и от осознания этого — трезвого, обреченного, взрослого, не такого наивного, как прежде — ей становится настолько больно, что из сорванного горла выливается вместе с кровью уже не крик, а сухой немощный хрип.

Она не помнит, где находится тот альков, в который поселил ее извечно немой Дракон: забивается на развилке между коридорами в первую попавшуюся щель, подтягивает к груди колени, обхватывает руками голову, бьется в истязающей истерике, стараясь отогнать все лишние, невозможные уже теперь видения — и колючку, и ромашки, и лето, и звезды, и скалящиеся красные тени, и черные холлы, повторяющие лабиринты госпитальерских монастырей.

Времени нет, она знает, но если считать в привычном ритме до шестидесяти, до трех тысяч шестиста, до миллениумов и миллионов, раскачиваясь на каждой круглой дате в повороте железных шестеренок, то можно узнать, когда у кого-то — просто не думать, поменять местами, сойти с ума настолько, чтобы не сомневаться — наступило утро, когда — вечер, когда пришел час черешневых сигар, свинченных в одну тугую струну.

Дракон приходит к ней только под утро: ей проще думать, что сейчас должно быть утро, хоть и это, скорее всего, не так.

Черный ящер, носящий ради нее наполовину человеческий облик, наклоняется, опускается на колени, протягивает лапу руку, не смея коснуться чуть загнутыми, хоть и всё еще до нелепого аккуратными когтями ее плеча. Эмме уже всё равно, она провела в этой дыре около суток, теперь ей по-настоящему плохо и страшно; она — маленькая беспомощная девочка, попавшая в лапы к бессердечному — в самом прямом смысле, честно, Дракон сам поведал ей, сам рассказал, что носит в груди лишь холодный каменный обсидиан — чудовищу.

Она — маленькая девочка, да, и чудовища — ужасны, зубасты, свирепы, кровожадны и беспричинны, но это отдельное чудовище, похитившее, выкравшее ее однажды из родной отцовской постели да унесшее на край померкшего света с собой, вспыхивает в заплаканных ореховых радужках тем самым сверкающим поверхностным солнцем, от которого столь мучительно долго приходилось быть отлученной.

Покусанный ночными кошмарами ребенок всхлипывает, надувает в истерике совсем уже иного мотива щеки, потешно прикусывает нижнюю губу; белое фарфоровое лицо мрачного ящера остается в целом неизменным, когда девочка эта, карманный лисий огонек, подается навстречу, приникает порывом к груди, обхватывает пальцами и коленками за кости-руки-бока, ревет куда-то в шею, молчит, плачет, но глаза...

Огромные зеленые глаза, трава и малахитовое дерево промозглым сухим июнем, чуть расширяются, вздрагивают из исполосованного кратерами нутра, светлеют, трескаются взятым под огранку авантюрином — черный зверь всё еще не может нарушить нерушимого, прикоснувшись к плененному человеку когтями оскверненных кровью лап, но в грудине его, где зыблется темным сном присущая всем темным тварям пустота, отчего-то тянет, отчего-то ноет, стонет, горит.

В грудине его, где как будто ни сердца, ни плоти, ни вложенной в тело души...

Болит.

Дракон иногда берет ее с собой. Поначалу настороженно, следит острым зеленым взглядом, таится на дне грота недоверчивым преследующим привидением — с виду слабый, недорощенный, больной, забитый, только не стоит недооценивать его когтей, зубов, крыльев, хвоста, чешуи: Дракон этот никогда не отпустит насилу оставшейся с ним принцессы.

Правда, так Эмма думает только сперва: ступает босыми стопами на драгоценную влажную траву — они всегда прилетают сюда поздней ночью, так что солнца всё так же не достичь, но на смену огненному шару хотя бы возвращаются птичьи звезды. Поступь ее от времени, которое обрушивается с ударной беспощадностью в никого не прощающем мире людей, порой хромает, порой надламывается, заставляя споткнуться, упасть, оцарапать колени, но она поднимается снова, она всегда была упряма, она не собирается сдаваться, когда для сдачи нет ни смысла, ни просьб.

Ветер, от которого она отвыкла, бьет в лицо, дерет за рыжие космы, распугивает те свечным пожаром; только когда позади остаются десятки лунных шагов, девочка вдруг останавливается, ломанно, будто разбитое зеркало, оборачивается, с тревогой смотрит назад, понимая: ночной зверь не следует за ней, ночной зверь позволяет уйти — лишь в далеком отдалении мигают ровным зеленым сполохом тоскливые нечитаемые глаза.

Эмма не может этого его решения понять, не может принять, не может больше решиться сама: глядится вперед — там дорога к рассвету вьется между кедровых сказок и волчьих легенд, там люди, привычные с детства улицы, цветные лоскутные крыши, теплые лужи, первая весенняя гроза, редкий пушистый снег. Мать, отец и братья, которых иначе уже никогда не увидеть, юноша-конюх с рябыми веснушками на щеках, первая щекотливая любовь — но всякий знает, что первая любовь недолговечна, призрачный старьевщик набивает на ней неплохое состояние: снимает каждый день колосящиеся всходы, выжимает зерна, перемалывает, закупоривает, обращает в любовь вторую, куда более сильную, крепкую, верную, выдержанную. Если принюхаться хорошенько — то же вино да насущный хлеб.

Там, впереди, полдень, в котором в гости заглядывает жизнь, а позади только красное да черное, пустые подземные тоннели, немой крик, огромная отчаявшаяся луна вечного четырнадцатого заката, прозябающие вне спасения убиенные призраки, Господь, который ни за чем не уследил.

Может, просто не успел. Может, слишком много насоздавал человечков, животных, птиц, тварей морских, чтобы подарить шанс на спасение каждому, но принимать этого Эмма так или иначе не хочет: зверь не виноват в том, что он зверь, верит она.

Зверю тоже нужна любовь. Зверя нельзя отвергать только за то, что в груди его затаился не человек, а исковерканная одинокая душа.

Зверя...

Просто...

Нельзя.

Лицо Дракона не выражает ровным счетом ничего, когда она, на прощание улыбнувшись дороге в полдень, распугав волков и кедровый лес, поранив босые стопы о высокую траву, задирает напитанные росой юбки и, пряча взгляд под упавшими на грудь тяжелыми прядями, собственной бесплодной прихотью возвращается обратно к нему.

Лицо Дракона непроницаемо: лишь в малахитово-зеленых глазах разгорается, отражая звездный свет да рыжий огонь, золотой рутиловый кварц.

Времени в Драконьем Подземелье всё еще нет, но постепенно Эмма приучается создавать его собственными вяжущими пальцами из серого ничего — если что-то меняется, значит, так или иначе прошел очередной незначительный срок: быть может, неделя. Быть может, месяц. Быть может, час; она никогда не знает наверняка, измерять приходится по зеленым драконьим глазам — те, приотворившись, оказываются даже живее, чем Эмма могла изначально вообразить.

Говоря с молчаливым покорившимся ящером, ласково оглаживая того по растрепанным угольным волосьям — иногда ей верится, будто те вот-вот оставят на ладонях черный сажевый след, — несмело прикасаясь губами ко впалой щеке или уголку клыкастых гуталиновых губ, с нежностью сжимая неуклюжие, настороженные звериные когти, девочка-огонек узнает: Дракон — он вовсе не злобный, не бессердечный, не бездуховный, не уродливый в кровожадности монстр.

Он мягок, деликатен, неназойлив, никак не может запомнить, что она всегда его ждет; возвращаясь, подолгу мнется под ее пещерной нишей, где теперь бархат, парча, книги, злато да серебро, не решаясь ни дозваться, ни войти. Не понимает: можно просто взять и обнять, погрузившись в объятия ответные; вечностью обдумывает каждое действие, замирает кончиками когтей возле щеки или ладони, дергается, будто испорченная заводная игрушка, когда девочка тянется к нему сама, с улыбкой оплетает за шею, утыкается носом в плечо, заставляет наклониться, целует в рогатую макушку.

В человеческом обличье у него нескладное тощее тело, ребра пролезают сквозь натянутую до предела полупрозрачную шкуру, червонные шрамы с мучного лица невозможно ни залечить, ни стереть, сколько бы она ни старалась узнать его чуточку новым, чуточку не таким потрепанным, чуточку более живым. Ключицы всегда торчат, выступают, словно рукояти ножей, зато загривок мягок, приятен и шерсть — иногда Эмма убеждается, что она безнадежно спятила, но кого это заботит теперь? — дышит не холодом, а самым настоящим теплом. Летним. Горно-ночным, особенным, диким. Таким, в которое хочется зарываться лицом, перебирать, щекотать, утягивать под белое льняное одеяло. Засыпать в греющую обнимку, будто возвратившийся в детство лисий ребенок, зная, что вот так — вместе и вдвоем — никто не обидит, никто не потревожит, никто не нагонит тоскливый кошмар, от которого не спасут даже накрапавшие в слезницу капли, которых здесь, в безвременном Драконьем Подземелье, совсем ни у кого почему-то нет.

Не ей не нагонит — она ведь сильная, она справится, она давно научилась жить среди чудовищ, — а ему, черному забитому зверю с такими живыми, такими искренними зелеными, хвойными глазами: вот тебе и кедровые сказки, вот тебе и волчьи легенды, девочка-огонь; главное, знаешь, вовремя суметь правильно угадать терновую тропку: только колючки и доводят до всё еще болезненного, сумасбродного и осторожно-прозрачного, но всё-таки счастья.

Эмма не взрослеет — настоящее время, отмеряющее годы, тут всё так же не приживается, — но становится старше, глубже, бездоннее; женщина, держащаяся рука об руку с внутренней девочкой, знает: она останется здесь, она всегда будет рядом, она продолжит, что бы там ни случилось, своего зверя защищать.

И скормленное его же зубам сердце — вовсе не такая уж и большая цена для того, кто решил во что бы то ни стало забрать свое неуверенное, тощее, грустное, брошенное, недолюбленное людьми и Господом настрадавшееся чудовище из ладоней швыряющего песок в глаза обманывающего тумана...

Нисколько, если быть честной до самого конца, не большая.





Если найдёте в интернете , то знайте это мой 2 профиль