AU-BI AU-BI · страница 1 из 1
Страница 1 из 1

AU-BI

3 декабря 2023, 01:40

Он был рожден неприкасаемым.


Сколько себя помнил, всегда хотел быть военным. И стал им - в Германии.

Сколько себя помнил, всегда был верным и преданным. И эти качества остались с ним до последнего - был верен жене, детям, стране, рейхсфюреру, самому себе. 

Сколько себя помнил, больше всего на свете он любил бога - и этой любви не изменил до самой последней минуты жизни.

Он построил дом, посадил сад, поднял на ноги детей, оставил семье наследство.

Он служил своей стране верой и правдой - иначе просто не мог. Хватало одного его слова. Всего за жизнь потребовалось сотни тысяч слов.

Но бога он любил больше. Больше жизни.

=======

В тот день ему светило апрельское солнце, вытесняя навязчивую сердечную хандру под звуки седьмого шопеновского вальса - крепкий черный чай блестел, переливаясь под запыленными лучами в гранях стакана на светском посеребренном подстаканнике. Сделав один обжигающий внутренности глоток, он отставил чай в сторону на поднос - остывать до лучших минут. Зелень на деревьях уже давным-давно прорывалась своим буйством и жизненными соками сквозь сдерживающее обмундирование серо-коричневых почек на ветвях, и почти пасхальные свежие оттенки воздуха за окном ждали его, словно обещая хорошие новости на сегодня. Вновь прорывающийся сквозь затемненное сознание весенний пейзаж на горизонте год от году становился по-началу отраднее, однако накапливающаяся усталость от военных лет, мучительно тянувшихся грязными серыми железнодорожными вагонами по гремучим путям, ведущим в ад, гружеными доверху военнопленными, сводила его разум словно бы до тонкой напряженной нити - по которой тянется бесконечное электричество. Груз на сердце становился все неподъемнее и очевиднее тянул все его внутренности куда-то книзу - словно бы вываливая их сразу на голую землю. Ночами наступало исступление - прямо где-то в самой глубине души тоска уже обрывала всё его существо, откусывая дух от плоти - по чуть ежедневно, рваными кусками бросая невидимым охранным псам прямо к изголовью ночи, сменявшейся темным исступленным утром.


Иконы были непозволительной роскошью, стоившей собственной жизни, а потому вместо икон - родимое пятно на тыльной стороне руки. День за днем он втайне отмаливал самого себя и верил - его слышат. Верил и даже знал - был уверен в том.

В тот день он должен был не только присутствовать, но и участвовать. Он с силой подтянул ремень, вобрав живот донельзя, и резко выдохнул. "Надо", - подумал он по привычке кратко и тут же вышел вон, на воздух.

Пленные были подобны насекомым - их было слишком много, - но раз в неделю он любил не только смотреть на них, но и смо треть им в глаза. Ничего не ожидавшим - за минуту до.

Когда он поднял свой взгляд в очередной раз - на входную дверь - он не сразу осознал, что произошло, но моментально прочувствовал всё.


Он коротко взглянул в ее глаза и по-началу не мог поверить тому, что увидел. Тихим светом в этих глазах был бог - сам пришел к нему на казнь.


Непозволительно долго для смертельного момента он вглядывался в темную женщину - а она смотрела прям в него. Он слишком хорошо знал своего бога, чтобы теперь спутать его с кем бы то ни было.


Ему было странно, но она вовсе не была еврейкой - черный треугольник, какое-то непонятное, спутанное и намешанное нацменьшинство, - ровно то, чем он пренебрегал более всего иного.


Никакого намека на чистоту - сплошная грязь. Возраст - около тридцати - успела пожить, что ж. Пара-тройка секунд и нет этого чудовищного насекомого, словно бы и не было никогда.


Ее худые руки поверх темной нестиранной длинной юбки были обморожены войной - пальцы, казалось, сцепились в замок и теперь уже, он это знал, навсегда.


Насекомое покорно ждало и почти спокойно смотрело на него. Он колебался. Солнечный свет отражался в ее темных нагноенных грязью глазах, смертельными оттенками играя и живописно бликуя - как на полотнах лучших музейных образцов голландских художников. Ему со всей силой захотелось в музей - на начищенный до блеска, лакированный и трескучий старинный паркет. В неприкосновенную тишину его предков.


Перед самой смертью глаза женщины с иссушенной вокруг темной кожей блестели особенно. Глаза коричневые, как оставленный им на холодном подносе горячий чай. Рядом с которым лежала серебряная чайная ложка.


Он колебался сильнее - словно бы на чай подул ветер из открытого окна. Она была готова и стала расслабляться - напряжение в лице с каждым мигом спадало - она стала готова еще более. Он протестовал - желваки стали выдавать его с потрохами. Она сделала чуть видимый, аккуратный, но сиплый вдох - последний, самый последний - и замерла, наполненная апрельским воздухом этой комнаты. Ее болезненная грудь застыла - тряпочками повисли спавшие от голода ненужные теперь молочные железы - он приметил о ней все, что возможно. Стольких насекомых он перевидал за всю свою жизнь, что ему хватало чуть времени, чтобы с легкостью оценить даже самое тайное, спрятанное.


Опустив руку на край стола и не выпуская оружия он мешкал - а она так и не выдыхала. Замерла. В тишине бетонных стен послышался тихий скрежет его зубов - он силой расцепил собственные пальцы от теплого металла - а она аккуратно, медленно и почти неслышимо, но видимо выдохнула, спустив смертельный воздух из вновь ожившей гортани сквозь чуть приоткрытый иссохшийся рот. И сомкнула губы вновь.

Они смотрели друг на друга - не отрываясь.

Вдруг он резко отвернул голову в сторону маленького окна. "Решетчатое небо все равно остается небом", - подумалось ему спешно. "Не смогу".

Ее вывели прочь.

После того дня, до полной остановки конвейерной ленты, было еще очень много насекомых - самых разных, всяких, грязных.

=======

За ним гнались отчаянно, а после его самого гнали - обреченно, от самого же себя - словно старый ненадобный скот, на убой.

Он ушел как и все - вникуда. "Рано или поздно", - любил говаривать он, - "все ботинки изнашиваются и отправляются на свалку".

Но главным было то, что он верил, а точнее теперь знал - его бог жив.

Последнее желание так и осталось неосуществленным. Он хотел выстрелить - единственный раз, холостым прямо в небо, после чего станцевать нацистский вальс - прямо на музейном паркете, когда-то бывшим родовым.

А после его так и повесили - неприкасаемым.

В полутемную холодную камеру вошли двое военных.

"Уже висит", - сказал один из них и забрал со стола алюминивую миску с остатками еды и ложкой.

"Такого даже стрелять грешно", - ответил другой и смахнул хлебные крошки с железного стола.